Неточные совпадения
— Теперь дело ставится так: истинная и вечная мудрость дана проклятыми вопросами Ивана Карамазова. Иванов-Разумник утверждает, что решение этих вопросов не может быть сведено к нормам логическим или
этическим и, значит, к счастью, невозможно. Заметь: к счастью! «Проблемы идеализма» — читал? Там Булгаков спрашивает: чем отличается человечество от человека? И отвечает: если жизнь личности — бессмысленна, то так же бессмысленны и судьбы человечества, — здорово?
Когда разразилась война, то многие русские интеллигенты делали попытки оценить ее с точки зрения интересов пролетариата, применить к ней категории социологической доктрины экономического материализма или социологической и
этической теории народничества.
Маркс очень не любил
этического социализма, он считал реакционным моральное обоснование социализма.
Моя революционность была скорее
этической, чем социальной.
Я совершенно отрицательно всегда относился к
этическому формализму Канта, к категорическому императиву, к закрытию вещей в себе и невозможности, по Канту, духовного опыта, к религии в пределах разума, к крайнему преувеличению значения математического естествознания, соответствующего лишь одной эпохе в истории науки.
Обоснование социализма у меня было
этическое, и это
этическое начало я перенес и в мой марксизм.
Я твердо стоял на кантовском à priori, которое имеет не психологический, а логический и
этический характер.
Но был ослаблен социально-этический элемент, столь сильный в XIX веке.
Это уже упомянутая статья «Борьба за идеализм» и статья «
Этическая проблема в свете философского идеализма», написанная в Вологде и напечатанная в сборнике «Проблемы идеализма», очень нашумевшем.
Отсюда и значение
этического момента, всегда связанного с личностью и свободой.
В Флоренском меня поражало моральное равнодушие, замена
этических оценок оценками эстетическими.
Он всегда поэтизировал окружающую жизнь, и
этические категории с трудом к нему применимы.
Моя преобладающая ориентировка в жизни
этическая.
Литература начала XX века порвала с
этической традицией литературы XIX века.
Моя попытка построить философию вне логической, онтологической и
этической власти «общего» над личным плохо понимается и вызывает недоумение.
Моя философия всегда имела
этический характер.
Я, вероятно, должен быть причислен к типу эротических философов, но страсти
этические (страсти, а не нормы) во мне были сильнее страстей эротических.
Скорее всего, мое умственное настроение того времени можно определить как
этический нормативный идеализм, близкий к Фихте.
В нашем ренессансе элемент эстетический, раньше задавленный, оказался сильнее элемента
этического, который оказался очень ослабленным.
Критерий знания, критерий ценности — не
этический, а биологический.
В такой
этической гносеологии нет никаких признаков объективной научности.
Где многочисленная интеллигенция, там неизбежно существует общественное мнение, которое создает нравственный контроль и предъявляет всякому
этические требования, уклониться от которых уже нельзя безнаказанно никому, даже майору Николаеву.
Она не подпадает под
этические категории, созданные нашим личным произволом.
Автономная этика есть или прямое глумление над добром, каковое совершается в утилитаризме, или аффектация и поза, ибо любить
этическое «добро», закон, категорический императив можно не ради него самого, а только ради Бога, голос Которого слышим в совести.
Чисто
этические масштабы вообще неприменимы к искусству, и мораль поднимает свой голос лишь там, где кончается искусство.
Но можно и даже должно спросить, каков же этот Бог, если Он только и существует в
этическом сознании, которое само себе довлеет?
Следует принимать государственность, сведенную к политическому утилитаризму, так же, как и бремя хозяйственных забот: признавая честность этого труда, аскетически нести его как жизненное «послушание»; однако «честность», корректность, есть лишь религиозно-этический минимум, между гем как религия во всех делах хочет максимума.
Потому, между прочим, религиозный «закон» шире нравственности, включая в себя требования обрядовые и вообще культовые, которые с точки зрения нравственности совершенно не нужны и представителями
этической религии отвергаются как идолопоклонство и суеверие (Afterdienst и Abgötterei у Канта).
Следовательно, трансцендентальная характеристика
этического суждения неразрывно связана с фактом этики, который может рассматриваться и по своей объективной значимости или смыслу, но может трактоваться и как простой психологизм, допускающий для себя лишь причинное или генетическое истолкование.
Но что получается, если перевернуть отношение между религией и моралью вверх ногами и провозгласить, что Добро (в
этическом смысле) и есть Бог, иначе говоря, что религия исчерпывается этикой?
Области
этической оценки подлежит ведь только личное усилие, борьба и подвиг, а не безличная дрессировка, между тем как сплошь и рядом эти области смешиваются между собою и всякого рода утилитарная годность принимается за моральную ценность.
Для точки зрения Плотина характерно, что он принужден не различать, но сливать и отожествлять философскую материю, каковая есть ничто, небытие, — с телом, и метафизически-этическое осуждение материи целиком распространять и на тело.
Не есть ли эта идея лишь ненужное удвоение нравственного закона, и не является ли поэтому недоразумением вообще отличать Бога от
этического сознания, установляющего систему нравственных целей, постулирующего нравственный миропорядок?
Молитвенный пламень этого псалма через тысячи лет с прежней силою зажигает душу. Вот настоящая конкретная религиозная этика, и перед лицом ее с какою силой чувствуется убожество и безвкусие автономно-этических построений, — этики, притязающей быть религией или желающей обойтись совсем помимо религии. Псалмопевец обличает Канта.
Еще более аналогичным представляется наш вопрос содержанию «Критики практического разума», которая стремится нащупать рациональный скелет
этического переживания или установить логику этики.
Следует прежде всего заметить, что говорить еще о религии вдобавок к этике, которая сама себе довлеет, — прибегать к религиозной санкции там, где
этическая вполне достаточна, представляется как будто излишним.
Этика при этом получает значение совершенно независимой самоцели и самоценности: то, что находится по ту сторону добра и зла, — святость или детскость, теряет всякую ценность, ибо ценно лишь проходящее через
этическое сознание, лишь совершаемое ради долга (за это высмеивал Канта еще Шиллер) [].
Мы отмечаем лишь то своеобразное употребление трансцендентально-аналитического метода, которое он получает здесь в руках своего творца, и особенно то расширенное его понимание, при котором ему ставится задача вскрыть условия не только научной и
этической, но и эстетической значимости, причем анализ этих сторон сознания ведется не в субъективно-психологической, а в трансцендентальной плоскости.
Да и вообще одна чистая этика даже и нехарактерна для христианства, — какое же христианство, в самом деле, представляет собой
этическая религия Канта?
Гуманность же, утверждающаяся без Христа и помимо Христа, есть религиозный обман, соблазн безбожным добром и безбожной любовью,
этическое идолопоклонство, а ее успехи получают значение жертв перед алтарем человекобожия.
Религиозный опыт в своей непосредственности не есть ни научный, ни философский, ни эстетический, ни
этический, и, подобно тому как умом нельзя познать красоту (а можно о ней только подумать), так лишь бледное представление о опаляющем огне религиозного переживания дается мыслью.
Поэтому аскетический мотив учения Платона следует понимать не в смысле метафизического осуждения тела, но как требование практического, религиозно-этического аскетизма, — во имя борьбы с греховной плотью ради победы духа, приводящей к просветлению и тела.
Если
этические суждения не имеют фактической принудительности науки или логической принудительности математики, то и все те гносеологические, метафизические и религиозные выводы, которые делает Кант на основании анализа
этического переживания («практического разума»), лишены самостоятельной основы и держатся на
этической интуиции.
Кант вносит важное изменение в понимание личности, он переходит от интеллектуалистического понимания личности к
этическому.
Война предполагает пробуждение эротических состояний, природа её эротическая, а не
этическая.
Но духовное движение в мире должно уничтожить психологически-этическую категорию пролетария.
Пролетарий есть не только социально-экономическая, но и психологически-этическая категория.
Личность не есть биологическая или психологическая категория, но категория
этическая и духовная.
Защита личности и свободы предполагает
этическое начало, активность духа.
Применение
этических оценок к жизни нации делает национализм невозможным.